Просвіта Дзвін Севастополя Союз українок ТРЦ Бриз
На першу Галерея Вільна трибуна УКІЦ УГКЦ
Відгуки Бібліотека Пласт Смішного! Лінки

Бражнев Александр.
Школа опричников.
Исповедь энкаведиста
Повесть.

ПРОДОЛЖАЕМ ПРАКТИКОВАТЬСЯ

На следующее утро, ровно в 8 часов, мы были снова здесь. Наш «инструктор» встретил нас у подъезда с готовым пропуском. В комнате своей он еще минут пять втолковывал нам необходимость быть бдительными, а потом надел шинель, затянулся ремнем с висевшей на нем кобурой и, не глядя на нас, потупив голову, как бы подчеркнуто секретно, открыл ящик письменного стола и вынул револьвер. Уложив его в кобуру, усмехнулся.
— От этакой штуки ни один гад живым не уйдет...
Он явно рисовался перед нами, то выпячивая грудь, то гибко поворачиваясь. Затем все вышли, чтобы ехать на избирательный участок. По совпадению, в этом участке находился и дом, где квартировал мой Григорий Федорович Корнеев, а помещение для голосования было неподалеку от этого дома.
Сначала мы были подробно ознакомлены с помещением. По левую сторону — подмостки, как бы сцена. За нею, вдоль стены, были сооружены кабинки. Посреди комнаты стояла урна. Начался общий предварительный инструктаж, с предварительной «расстановкой сил». Мне было поручено наблюдение за избирающими в их пути к кабинкам с бюллетенями в руках.
— Разрешите доложить, товарищ начальник!
— Да.
— Я, до поступления в школу, жил тут рядом, и многие мои знакомые знают, что я учусь в школе НКВД. Удобно ли будет показываться им здесь в гражданском платье, да еще и стоять без видимого дела?
— Вы правы, товарищ Бражнев, — ответил Яневич. — Я подумаю, а завтра скажу вам, чем занять вас.
Часть курсантов была рассажена за столом и практиковалась в выдаче бюллетеней. Это — те, кому поручалось наблюдение за самой комиссией. Другие курсанты (их задача — кабины) изображали собою избирателей. Когда «избиратель» подходил к столу, «член комиссии» вежливо спрашивал: фамилию, имя, отчество, адрес, избирательный номер, документ. Тут требовалось — пристально смотреть в глаза. Вручив бюллетень, «избирателя» провожали до кабины, услужливо предлагая карандаш (в кабинах карандаши имелись), а по выходе из кабины он не сопровождался до урны — ему на нее показывали, а стоявшие около урны перенимали «избирателя» глазами и следили до момента, когда бюллетень будет опущен.
После репетиции, прошедшей в общем, как по маслу, мы были отпущены до следующего дня. Дней пять такие репетиции продолжались с все более точным инструктажем. Вдруг однажды, часов в 10 вечера, нашу группу вызвали к начальнику школы: ровно в 24.00 мы должны явиться к тому же сержанту Яневичу.
Яневич был весел, слегка под хмельком.
— Ну, вот и прибыли! — встретил он нас. — Сегодня покажу вам кое-что новенькое. Будете присутствовать на допросах. На первый раз — допрашиваю я, а вы учитесь. Будьте внимательны — следующий раз допрашивать будете сами. Начальник управления приказал, чтобы каждый курсант научился технике ведения допроса.
Взяв телефонную трубку, Яневич распорядился, чтобы арестанта привели.
— Доставьте-ка мне того старого обалдуя, — сказал он в трубку, — да, того самого... Я ему слегка ребра прощупаю.
Смеясь, Яневич положил трубку и сказал нам:
— Пошли!
Пройдя коридорами и лестницами, мы спустились в подвал и вошли в камеру № 276. Включили свет. Камера была, приблизительно, шесть на шесть метров, без окон, стены и дверь обиты войлоком, слегка побеленным. В левом дальнем углу — стол, по обе стороны которого были расставлены стулья. На двери, с внутренней ее стороны, висел лист бумаги, размером метр на восемьдесят сантиметров, забрызганный чернильными точками в огромном количестве.
Я недоуменно глянул на эту «картину».
— Удивлены? — весело спросил Яневич. — Сейчас увидите...
Открылась дверь, на пороге застыл чекист с двумя треугольниками в петлицах.
— Можно заводить, товарищ начальник?
— Да, — коротко бросил в ответ Яневич и кинулся к двери.
В камеру ввели человека, которого мы не успели разглядеть — так быстро Яневич повернул его лицом к двери.
— Стой, как я тебя учил! — приказал Яневич и сунул арестанту спичку. Тот, не оборачиваясь, стал отмеривать спичкой расстояние от двери — 16 спичек — после чего остановился.
— Голову вперед, руки по сторонам, задницу назад! Забыл, что ли?! — заорал чекист во всю глотку. Сбавив тон до нормального, Яневич приказал. — Теперь считай! Да громче, громче! Посмотрю, сколько за полчаса насчитаешь...
Оказывается, считать надо было чернильные точки на том листе, что висел на двери.
Я посмотрел на курсантов: на их лицах отражалась ненависть к Яневичу и его подручному. Такого «допроса» мы, конечно, не ожидали. Яневич же, развалившись на стуле, превесело и предовольно ухмылялся. Несчастный считал, считал, считал... Вот он начал сбиваться, и тут же дверь распахнулась, ударив арестанта в лицо. Он упал, обливаясь кровью. Яневич встал, взял графин с водой и начал поливать голову жертвы. Когда тот пришел в себя, его подняли, я узнал в нем инженера авиамоторов Лаврина. Встреча!
Узнать-то я его узнал, но — с трудом и ужасом: на месте лица, кровавая масса, синяки и рваные раны на щеках, глаза — еле заметные отверстия, оправленные сплошной опухолью. Было жутко не только видеть его, но и заговорить с ним.
— Будешь признаваться? — крикнул садист.
— Я ни в чем не виноват, — тихо ответил Лаврин.
— Ага, не виноват?.. Раз, раз, раз, — Яневич бил инженера по лицу крепко сжатым кулаком, по этой опухоли, по этим ранам.
Устоять голодный и измученный человек не мог — через минуту он уже снова лежал на полу, а мерзавцы стали бить его ногами.
Курсанты, как по команде, вскочили и оттеснили садистов. По их лицам было видно, что они почти готовы убить Яневича, но — только почти: страх привит всей советской действительностью, еще там — «на воле», «на гражданке».
Мгновенно растворилась дверь, и вошли двое вооруженных рядовых — должно быть, они наблюдали каким-то образом происходящее в камере. Они унесли избитого. Мы же, немедленно получив обратный пропуск, отправились домой. На следующий день «практики» не было, не было и классных занятий. Курсанты сходились группами, делясь недавними впечатлениями. Каждый имел что-нибудь такое, что взбудоражило его душу и сознание.
Виденное лично мною было «пустяком» в сравнении с тем, что пришлось видеть и пережить многим другим курсантам.
Курсант Майсюк рассказывал:
— Я попал к старшему оперуполномоченному, младшему лейтенанту госбезопасности Фридману. Принял прекрасно и папиросами угостил. Потом повел по закоулкам НКВД в темноту, где понадобился электрический фонарик. Добрались до одной комнаты. Комната как комната, столы и стулья. Но сразу видно, что тут и приспособления для пыток. У одной из стен — мраморная доска и перед нею стул, с наглухо прикрепленными к полу ножками. Над стулом свисало множество проводов. Фридман подмигнул нам:
— Вот аппаратик! А?
Подошел к столу, нажал какую-то кнопку, появился рядовой чекист. Фридман подмигнул и ему. Тот вышел и вскоре привел арестанта лет сорока, должно быть, но измученного так, что и семьдесят лет дашь ему: скелет, кожа да кости, небритый, грязный, чуть на ногах держится.
Майсюк вздохнул и, прервав рассказ, обратился к нам — взволнованно и почти плача:
— Неужели и мы станем так «работать»?.. Я заявлю начальнику школы. Так нельзя же!
Оправившись, рассказчик продолжал:
— Будешь признаваться? — спросил младший лейтенант.
— В чем?
— Не знаешь разве?
— Нет.
— Сколько ты получал от английской разведки? Какое они дали тебе задание?
— О чем вы говорите? — воскликнул арестант и заплакал.
— Не реветь! Москва слезам не верит. Не признаешься, я покажу тебе кузькину мать — вот, при курсантах. Это будущие чекисты. Ну?
— Делайте, что хотите, гражданин начальник. Я ни в чем не замешан. Был рабочим, хорошо выполнял нормы, на 150 процентов даже. На вас я, конечно, не в обиде — написал донос кто-нибудь. Как только не стыдно врать и губить людей!
— Молчать! Агитировать меня вздумал? Или их, что ли, они тебе помогут, курсанты? Я тебя научу, сволочь!
По знаку младшего лейтенанта стоявший у дверей рядовой подошел к заключенному и потащил его к стулу, что напротив мраморной доски. Вдвоем с Фридманом они усадили арестованного, надели ему на голову железный обруч и стали сжимать голову этим обручем.
— Признаешься?
— Нет. Делайте, что хотите.
Фридман включил обруч посредством провода, и обруч начал сжиматься сам по себе. После некоторой паузы спросил:
— Будешь признаваться?..
Ответа не последовало. Выключили и ослабили обруч. Арестованный сидел, уставив глаза в одну точку. Подали воды. Он очнулся. Фридман дал ему дымящуюся папиросу, но после второй затяжки вырвал ее, закричав:
— Признаешься, гадина, спрашиваю?
— Нет.
— Включить! И поставте браслеты.
Обруч сжимался, помощник Фридмана начал возиться около пыточной машины.
Из пола торчали два крючка на расстоянии в полметра один от другого. Посредине ввинчено кольцо. Ступни истязаемого туго прикрепили ремнями к крючкам, — ноги приросли к полу.
— Привязать зад к стулу! Так. Протянуть шнур.
На стене — ролик с намотанным на него шнуром, конец которого проткнули сквозь кольцо в полу и прикрепили к обручу.
— Включить! — и ролик начал вращаться, стягивая на себя шнур, голова арестованного пригибалась к полу.
Курсант Кошкин не выдержал. Он подбежал к Фридману и с размаху ударил его по физиономии. Поднялся шум. Арестанта освободили. Трое вбежавших в комнату чекистов увели его. Нас отправили домой...
Майсюк говорил горячо, порою — со злобой и заметно не владея собой. Поднявшись с места, он крикнул:
— Нет! Я все-таки иду к начальнику школы, — и вышел из комнаты.
Едва Майсюк вышел, как появился курсант Кошкин, о котором мы знали, что он был взят под арест сразу по возвращении с «практики».
— Ну, как? — бросились мы к нему.
— Хорошо, товарищи. Мне бояться нечего, мое социальное положение ясное и чистое. На «губе» (так называлась у нас гауптвахта) был у меня сам начальник школы. Я все ему рассказал. Он выслушал меня и велел освободить. С Фридманом он еще потолкует — так это дело мерзавцу не пройдет.
Едва ли кто из нас мог предполагать такие последствия нашей первой практики «допросов». Во всяком случае, мы были отчасти рады, что сумели показать «я» и что с нами, как будто, считаются — освободили же Кошкина!
Не только теперь, когда минувшее может казаться не столь ужасным, каким оно было в действительности, но и тогда я сделал вывод: люди остаются людьми, пока всею тяжестью социалистического государства не выдавит из них человечное тоталитарная система, продуманная и жестокая. Ведь большинство курсантов было потрясено «практическими занятиями» и негодовало!
Есть, однако, и как бы готовые экземпляры, есть люди-звери, легко вступающие в ряды палачей. С ними нет особой необходимости долго возиться профессорам и тренерам НКВД — они обучены уже советской действительностью, усвоили самую суть и впитали весь яд большевизма.
Вот рассказ курсанта Гончарука. Мы слушали этого «героя» в тот же день, что и Майсюка, но — после обеда. Я знал о нем только то, что он вырос в рабочей среде и командирован с производства. Вглядываясь в его лицо, вы не сказали бы, что перед вами какой-то особенный человек. Человек как человек, без особых примет, как говорится. Он рассказывал, захлебываясь:
— Не знаю, чего это меня от вас оторвали, ни в одну группу не попал. Прикрепили меня к Вишневскому. Оперуполномоченный, сержант он. Долго не разговаривал он со мной и повел в подвал. Ладно. Входим в одну комнату, там, в подвале. Тут же привели одного субчика. Здоровенный такой, подлюга! И контрой он него так и разит. Ну, сначала, конечно, культурили с ним — без ничего, этак спросили о том, о сем. Ни в зуб ногой — молчит или нет и нет, мол, не виноват. А Вишневский еще наверху коротко сказал мне, что и как делать. Разозлились мы — чего, сволочь, молчит? Подошел я к нему и резанул в ухо. Другой раз стукнул — свалился, черт, хоть и здоровяк. Дежурный поднял. Дали очухаться.
— Будешь теперь признаваться? — спрашивает его Вишневский.
Молчит, зараза.
— Сажай! — велит Вишневский дежурному, и усадили гада посреди комнаты на стул. Велели вытянуть руки вперед, а голову — кверху задрать. Я подошел да и вышиб стул из-под него. Он — бах на пол, башкой как раз. Доски инда загудели, а он как заорет!
Вишневский ему:
— До горячего, говорит, добрали? Теперь скажешь? Молчишь? А ну, ребятки! — это он нам, мне и дежурному...
Ребра мы ему, наверно, поломали кое-которые. И вдруг — кровь изо рта как хлынет. Я чуть отскочил, а то замарал бы, гадюка... Так и не признался! Вот терпение у сволочей! Я бы не выдержал — признался бы. Прямо, можно сказать, изуродовали, как Бог черепаху. Сегодня опять поеду — дошибем!
— В чем его обвиняют? — спросил кто-то из курсантов.
— Черт его знает! Вишневский говорит, что крупная сволочь.
— И ты его, значит, уродовал, не зная за что?
— А чего мне знать?.. Арестовали — значит, за дело. Меня это не касается. А чего ты защищаешь гада?
— А он гад? Ты в этом уверен, убедился?..
Курсанты насупились. Видя неодобрение, которого не ожидал, Гончарук быстро вышел, будто куда-то ему понадобилось.
И по всем комнатам общежития, по коридорам распространилось злобное уныние — инстинктивное выражение нашего бессилия и нашего плена. Сначала «обменивались опытом», затем — пошептались, а потом умолкли.
Начальство суетилось. Как бы остерегаясь заговаривать с курсантами, наши командиры шныряли по коридорам с папками под мышкой. Искали какое-то решение, и мы чувствовали, что эта суетня связана с нашим настроением.
Наконец, команда строиться. Оба курса примаршировали в клуб. Начальник-комиссар школы объявил совещание открытым. Уселись. Слово было предоставлено гостю — высокой персоне из УНКВД, — кажется, начальнику какого-то отдела. Мы быстро оценили обстановку: по-видимому, отдать приказом по школе прекратить наше шептание и явные протесты начальство не находит возможным, и вообще — нужен авторитет УНКВД.
Оратор начал с того, что вот, мол, товарищ Сталин хочет усилить ряды чекистов людьми с производства и из армии. Не связывая этой мысли с последующим, оратор заговорил с деланной задумчивостью.
Он как бы анализировал наш практический опыт с большой снисходительностью: еще не освоились и натолкнулись на примеры того, как работает враг народа в среде самих чекистов. Он осторожно нападал на оперуполномоченных, которые вольно или невольно играют на руку контрреволюции. Не все, конечно, но некоторые. Применяя насилие к подследственным, некоторые чекисты допускают политические ошибки (он говорил: «ляпсусы»).
— Мы их за это по головке не погладим,— говорил он, — мы, товарищи, не можем допустить насилие как систему. Но в то же время, товарищи, встречаются случаи, когда вовсе без принуждения обойтись нельзя. Ваша малоопытность еще мешает вам различать, когда насилие необходимо (он подчеркнул это слово) и когда оно — преступление. Наш железный сталинский нарком, товарищ Ежов, учит нас уметь различать злостных и упорных от невинных. Злостных и упорных мы должны выводить на чистую воду именно потому и затем, чтобы спасать невинных, запутавшихся.
Все, что он говорил, было довольно-таки туманно, и мы прекрасно осознавали и фальшивый тон, и фальшивую логику ораторствования представителя НКВД.
— Я думаю, товарищи,— закончил он,— что все должно остаться в строжайшей тайне. Хоть одно слово за стены школы, и виновному не поздоровится.
Этот тон и смысл этой фразы были нам более понятны, и начальнику школы было уже легче говорить о происходящем в нашей среде тоном приказа. Он требовал «прекращения разговоров», а кроме того, предложил нам докладывать лично ему или его заместителям обо всем, что мы встретим предосудительного, с нашей точки зрения. Обещан был подробный разбор и быстрое реагирование.
— Мы виноваты во всем,— разводил он самокритику, — мы не предупредили вас, не проинструктировали как надо. До сих пор ничего подобного не было. Вы — новый материал в школе, очень разношерстный, пестроватый.
Сделав ряд ничего хорошего не обещающих намеков по адресу младшего курса, начальник школы сказал, что практика прекращается, так как мы, вместе со всей страной, должны будем включиться в кампанию по выборам в Верховный Совет. Затем собрание было закрыто. Курсанты полностью восприняли главное в речах обоих ораторов: надо помалкивать. Разговоры помаленьку сошли на нет, но и тема была, собственно говоря, исчерпана — мы пересказали друг другу все, чему были свидетелями в дни «практики». Возбуждение улеглось, но отрава гнездилась где-то в глубине сознания и не могла не отразиться на самом складе нашего быта.
До этого урока мы немало мальчишествовали, ведя себя, как ученики младших классов обычной школы. У нас не было страха, подавляющего волю. Иной раз мы близко подходили к запретной черте, но ничего серьезного не случалось. Поясню примером. Был у нас курсант Мирошниченко. На одном из вечеров «самодеятельности» он читал стихи казахского певца Джамбула*, что-то вроде:

Джамбул, ты орден получил,
Тебя народ им наградил.

Все в СССР знают, что Джамбул — безграмотный, от природы пустой человек, но он нужен советской власти для показа популярности Сталина в толще народных масс. Архизахолустный Джамбул выдвинут, «стихи» его переводят на русский язык более или менее талантливые поэты, и получается что-то похожее на поэзию, условно-народную, условно-экзотическую. Мирошниченко был забавен на подмостках, и курсанты стали его именовать Джамбулом, никогда не называя его подлинной фамилии.
Мирошниченко обижался, ябедничал взводному и вышестоящим командирам то на одного, то на другого из нас.
— Как вы смеете называть курсанта Мирошниченко Джамбулом? Вы понимаете, что вы делаете? — распекал взводный кого-нибудь.
— Виноват, товарищ командир взвода. Разрешите доложить: что же обидного Мирошниченко, если его по-дружески называют Джамбулом?
— Да ведь Джамбул член правительства, его сам товарищ Сталин уважает. Я запрещаю вам трепать имя знатного народного поэта. Партия и правительство... и т. д.
Курсант щелкал каблуками, печатал подошвами сапог, будучи, наконец, отпущен взводным, и на вопрос встреченного в трех шагах от взводного курсанта, заинтересовавшегося причиной нагоняя, отвечал:
— Да из-за Джамбула...
После «бунта» никто уже не рисковал шутить даже и таким образом — с НКВД шутки плохи, это мы видели на убеждающих примерах там, в подвалах.

* Джамбул Джамбаев (1846—1945) — казахский народный певец, лауреат Сталинской премии. В своих песнях прославлял жизнь в СССР и его руководителей (Ленина, Сталина, Калинина, Ежова и др.).

Дальше

К содержанию Бражнев Александр. Школа опричников. Исповедь энкаведиста

Ідея та наповнення - Микола ВЛАДЗІМІРСЬКИЙ